3 июня.
Сегодня опять услышал гудок.
Тамара Васильевна стояла на крыльце своего дома в Малой Верее, крепко сжимая чашку с чаем. Деревянные ступени под ногами слегка поскрипывали, а ветер гулял между серыми прядями её волос. Густой пар от чая поднимался к лицу, согревая. Всё вокруг давно замерло — часы в прихожей остановились на 14:35, фотографии в рамках пылились, а воздух пропитался тишиной. Раньше здесь было шумно: крики, смех, звон посуды. Теперь — только её шаги да потрескивание половиц.
Поезд промчался мимо, сотрясая землю. В окнах мелькали тени, лица незнакомцев. Но она всё равно вглядывалась. В каждое стекло. В каждую тень. И вдруг — на миг — показалось. Знакомый силуэт. Сердце ёкнуло. Потом — снова пустота.
Тридцать лет назад на этом самом перроне она провожала сына. Сережу. С рюкзаком, с неуклюжими шутками. Он смеялся, махал рукой, а она пыталась запомнить всё: широкие плечи, родинку на щеке, голос, который ломался от смеха. Обещал писать. Сначала письма приходили — редко, но искренне. Потом — всё реже. Потом — ничего. После армии он не вернулся. Искали. Писали. Звонили. Потом сдались.
Но Тамара Васильевна не сдалась. В глубине души она знала: если бы его не стало, она бы почувствовала. Дом бы застонал. Ветер завыл бы по-другому. А чай перестал бы пахнуть так, как пах всю жизнь. Она верила: он где-то есть. Жив. Просто… не может вернуться. Или не хочет. А может, забыл. Это «может» годами грело её душу, как последний уголёк в печи.
Соседи привыкли. Кто-то крутил у виска: «Всё ждёт своего покойника». Кто-то жалел. Но к её крыльцу не подходили. Будто боялись заразиться её безумием. Будто её вера могла обжечь.
Каждый день, ровно в 15:47, она выходила на крыльцо. Слушала гудок. Замирала. Иногда закрывала глаза — чтобы лучше слышать. И ждала, пока грохот поезда не растворится за поворотом, оставляя в груди тихую боль.
Однажды на перроне появился незнакомец. Высокий, с рюкзаком. Шёл медленно, будто знал, что его ждут. Она сорвалась с места. Босиком, в старом халате, не чувствуя, как гравий впивается в ступни. Сердце колотилось, губы шептали имя — и вдруг… Он обернулся. Чужой. Улыбнулся вежливо:
— Простите, вы, наверное, кого-то перепутали?
И ушёл. Не оглянулся.
Она стояла, пока он не скрылся за поворотом. Потом побрела назад, давя внутри ком, который сначала взлетел к горлу, а потом рухнул в пустоту. Стыдно было — за босые ноги, за дрожь в руках, за надежду, которая снова обманула.
В ту ночь не спала. Впервые позволила себе подумать: а вдруг его нет? А если так — почему она всё ещё ждёт? Почему сердце бьётся в такт гудку?
Через два месяца пришёл парень из благотворительного фонда. С предложением снять фильм о тех, кто ждёт. Кто не сдаётся. Она молчала. Письмо неделю лежало на подоконнике. Потом согласилась. Потому что вдруг поняла — надо.
Её снимали. Расспрашивали. Она рассказывала. Впервые за годы вспоминала Сережу вслух. Как он пах солнцем и мятой. Как в детстве дрался с мальчишками за бездомного котёнка. Как украл яблоки у соседа, а потом подбросил записку: «Верну с процентами». Смеялась. Плакала. Оператор выключал камеру — не из приличия, а потому что иначе не мог.
А через месяц пришло письмо. Настоящее. В конверте. Почерк чужой, но уже с первых строк стало ясно:
«Мама. Если ты ещё здесь… Если можешь простить… Я был в том поезде. Видел тебя. Крючок у двери. Чашку на столе. Не решился подойти. Не хватило духа. Но я там был. Прости, что не сразу. Напишу ещё. Только скажи, что можно…»
Она перечитывала снова и снова. Тихо, шепотом. Не плакала. Но всё внутри дрожало. Потом встала, налила чай, накинула платок. Вышла на крыльцо.
Было 15:42.
Воздух вдруг стал мягче. Занавески в окне колыхнулись. И когда вдали прозвучал гудок — впервые за тридцать лет она не сжалась. Улыбнулась.
Тихо. Как тот, кто дождался. Или тот, кому наконец позволили верить, что ждать ещё есть смысл.
***
Иногда кажется, что надежда — это болезнь. Но, может, она — единственное, что не даёт нам уснуть навсегда.